Елена Игнатова - Загадки Петербурга II. Город трех революций
Люди культуры
Культурная политика большевиков. Горький и «Всемирная литература». «Пайколовство». Дворец Искусств. Скандал на банкете. Литературные вечера. «Фармацевты» и «акушерки». Борис Каплун
В 1917 году в Петрограде вышла книжка К. И. Чуковского «Ваня и крокодил. Поэма для маленьких детей»[14], а в 1920 году Чуковский задумал ее продолжение: «Придумал сюжет продолжения своего „Крокодила“, — писал он в дневнике. — Такой: звери захватили город и зажили в нем на одних правах с людьми. Но люди затеяли свергнуть звериное иго. И кончилось тем, что звери посадили всех людей в клетку, и теперь люди — в Зоологическом саду, — а звери ходят и щекочут их тросточками. Ваня Васильчиков спасает их». Конечно, Корней Иванович не собирался писать памфлет, и в княжеской фамилии спасителя людей Вани Васильчикова не было скрытой фронды (так звали героя первой книжки), но сюжет этой мрачной сказки весьма походил на реальность.
И все же петроградская жизнь не вмещается в рамки повествования о людях, мучимых победившим зверьем, и можно верить поэтессе Ирине Одоевцевой, которая вспоминала «трагические, страшные и прекрасные, несмотря на все ужасы, первые пореволюционные годы». В определении «страшные и прекрасные» соединились две данности — страшное время и замечательные люди, имена которых вошли в историю русской науки и культуры. Петроград оставался культурным центром страны, об этом свидетельствовала статистика: в 1920 году государство учредило «академические» пайки для ученых и деятелей культуры, и в Петрограде их получали 2,5 тысячи человек, а во всех других городах России в общей сложности меньше 2 тысяч.
Но особые «академические» пайки не свидетельствовали об особом уважении или доверии власти к научной интеллигенции, да и как ей было доверять, если эти господа не принимали нового государственного устройства и не скрывали этого. Чего стоили, например, публичные лекции академика И. П. Павлова, прочитанные весной 1918 года в Петрограде: он утверждал, что революция не дала России подлинной свободы, а лишь высвободила худшие человеческие инстинкты. В ЧК было известно, что многие видные петроградские ученые, в их числе академики В. И. Вернадский и С. Ф. Ольденбург, были деятелями партии кадетов и что их сыновья сражаются в белой армии. Однако знания научных «спецов» могли пригодиться новому государству, поэтому «спецов» стоило сохранить.
Во времена военного коммунизма научная деятельность в Петрограде замерла, не было элементарных условий для экспериментальной работы, и многие ученые приходили к мысли о неизбежности эмиграции. В 1920 году В. И. Вернадский писал в дневнике: «Сейчас на поверхности все для сволочи — правой, и левой, и безразличной… Рядом с этим как-то чувствуется, что эти, дающие сейчас тон всей жизни страны, люди не составляют ее всю и что Россия подымется. Я это тоже твердо знаю и чувствую — но тяжело жить в этой обстановке. Хочется уехать скорее в Англию или Америку и отдаться всецело научной работе». В 1920 году академик И. П. Павлов обратился в Совнарком с просьбой о выезде за границу, и хотя большевистские вожди не были сведущи в науке, знаменитые имена они знали, поэтому Совнарком поручил Зиновьеву обеспечить ученого всем необходимым. Зиновьев распорядился выдавать Павлову не только академический, но еще и чекистский паек! Об этом пайке ходили легенды, по слухам, в него входила даже икра, и Зиновьев был уверен, что после таких щедрот Павлов наверняка раздумает уезжать. Управляющий делами Совнаркома В. Д. Бонч-Бруевич с удивлением читал ответ академика: «Теперь скажите сами, можно ли… не теряя уважения к себе, согласиться, пользуясь случайными условиями, на получение только себе жизни, „обеспеченности во всем, что только ни пожелаю, чтобы не чувствовать в моей жизни никаких недостатков“ (выражение из вашего письма)? Пусть бы я был свободен от ночных обысков (таких у меня было три за последнее время), пусть я был бы спокоен в отношении насильственного вселения в мою квартиру и т. д. и т. п., но перед моими глазами… стояли бы жизни со всем этим моих близких. И как бы я мог при этом заниматься моим научным делом? Вот почему и после вашего письма я прошу вас поддержать мою просьбу. Только в другой обстановке, вдали, я надеюсь отвлечься, забыться и больше сосредоточиться в спокойной и все еще меня привлекающей области научного труда».
С ходатайством о разрешении Павлову выехать к Ленину обратился шведский Красный Крест, и дело стало принимать неприятный оборот: нобелевский лауреат рвался (несмотря на чекистский паек!) уехать из советской России, компрометируя тем самым власть в глазах прогрессивной общественности Запада. А большевики сильно рассчитывали на поддержку этой самой общественности в подготовке мировой революции, поэтому пришлось пойти на расходы: 24 января 1921 года Ленин подписал постановление о создании особых условий для работы Павлова и его сотрудников, и его лабораториям были выделены значительные средства. «Кроме Павлова, об ученых у нас персональных запросов из-за границы не было», — с облегчением признавался нарком просвещения А. В. Луначарский. С другими учеными они не миндальничали, научные заслуги не имели решающего значения для ВЧК: академик В. И. Вернадский в 1921 году был арестован по подозрению в участии в «заговоре Таганцева», его удалось спасти лишь благодаря ходатайствам Академии наук и ряда влиятельных людей, а арестованный по тому же подозрению известный химик М. М. Тихвинский был расстрелян. За М. М. Тихвинского тоже ходатайствовали, и Ленин откликнулся на эти прошения запиской: «Тихвинский не „случайно“ арестован: химия и контрреволюция не исключают друг друга»[15].
Вопросами культуры в советском правительстве ведал нарком просвещения А. В. Луначарский, который имел репутацию самого культурного из большевистских деятелей, он сочинял драмы, трагедии и был теоретиком «пролетарского искусства». Илья Эренбург вспоминал Луначарского эмигрантских времен: «Это было давно, в те счастливые времена, когда совнарком мирно обсуждал никому не нужные резолюции в плохоньких кафе „авеню Доклер“. Луначарский тогда был не наркомпросом, но лишь трудолюбивым корреспондентом закрытого им впоследствии „Дня“… В часы досуга он уж тогда разрабатывал проекты насаждения пролетарской культуры». Луначарский читал лекции в партийной школе в Лонжюмо, и его слушатели делились впечатлениями: «Нам товарищ Луначарский все разъяснил: „Вот Рембрандт, к примеру. Свет и тень — это борьба труда с капиталом“». Он в том же духе толковал литературу, писал о классовой борьбе в музыке, о «пролетарском» исполнении Баха, но человек был не вредный, а по сравнению с соратниками даже приятный. К. И. Чуковский записал в феврале 1918 года: «У Луначарского… Он лоснится от самодовольства. Услужить кому-нб., сделать одолжение — для него ничего приятнее! Он мерещится себе как некое всесильное благостное существо — источающее на всех благодать». В кабинете наркома висел оставшийся от прежних времен портрет Николая II в золоченой раме, который он не снял и не занавесил «из либерализма», а через несколько лет зал издательства «Всемирная литература» украсил портрет самого Анатолия Васильевича в золоченой раме. После революции многие надеялись, что Луначарский будет радеть об охране и развитии культуры, но наиболее дальновидные современники думали иначе — в 1921 году Евгений Замятин опубликовал статью о культурной политике новой власти. Он назвал ее «Я боюсь» и закончил словами: «…я боюсь, что у русской литературы одно только будущее: ее прошлое». Мертвящее убожество воззрений партийных теоретиков со временем привело к катастрофическому упадку культуры.
Под стать теоретикам были практики, ведавшие делами культуры; по словам Ф. И. Шаляпина, «самая страшная, может быть, черта режима была та, что в большевизм влилось целиком все жуткое российское мещанство, с его нестерпимой узостью и тупой самоуверенностью. Кажется, это был генеральный смотр всем персонажам обличительной и сатирической русской литературы от Фонвизина до Зощенко». Персонажи сатирической литературы стали распорядителями и хозяевами новой жизни. Разве Зиновьев не был персонажем М. Е. Салтыкова-Щедрина? В конце 1917 года этот градоначальник заявил: «Нам буржуазная статистика не нужна» — и поставил управлять государственным Отделением статистики торговли и промышленности ветеринара, а тот набрал штат из дворников и уличных девиц. Через пару лет Высшему совету народного хозяйства (ВСНХ) потребовались статистические данные за прежние годы, в Петроград пришел запрос, и оказалось, что за это время все накопленные десятилетиями данные были уничтожены или потеряны.
Среди комиссаров, назначенных надзирать за культурой, встречались удивительные персонажи: один из них прервал литературный вечер в Тенишевском училище после доклада историка В. Н. Сперанского о Достоевском и потребовал адрес «контрреволюционера» Достоевского. Услышав в ответ: «Митрофаньевское кладбище», он не смутился, а лишь подосадовал. Персонажи с комиссарскими мандатами предложили сотрудникам Военно-морского архива сжечь документы, чтобы не возиться с их перевозкой в другое помещение. «Кто распоряжается нашей жизнью и всеми накопленными с таким трудом культурными ценностями?» — в отчаянии восклицал Г. А. Князев. Советская жизнь породила особое явление: появились сообщества людей, целью жизни которых стало охранение культуры. Культура оказалась самым действенным противовесом идеологии, она воспитывала и давала нравственные ориентиры, поэтому государство видело в этих сообществах врагов, и подвижники культуры зачастую становились ее мучениками. «Учение о культуре» передавалось из поколения в поколение, как некогда христианское учение, и для многих оно подменило религию. Такое понимание культуры сформировалось в эпоху военного коммунизма, когда восторжествовало жестокое варварство. 31 августа 1918 года, на другой день после убийства Урицкого, когда шли аресты и расстрелы заложников, Г. А. Князев записал в дневнике: «Сегодня, в наиболее критический день нашего бытия, архивные работники справляли подлинный праздник культуры. При Археологическом институте открылись архивные курсы… Мы, может быть, все обреченные, но работаем не покладая рук. Все наше спасение в работе».